Город на воде, хлебе и облаках - Страница 17


К оглавлению

17

Жуткая проблема с детьми Шмуэля Многодетного

Он достался нам из времен Первой книги Царств, с тех пор жена его Эсфирь рожала ежегодно, и много их было: Саул, Самуил, Иезекиль, Исайя, трое Ездр. Второго и третьего назвали от лености ума и с некими сомнениями по части отцовства, как, впрочем, и материнства, так как они появились в семействе внезапно. Уже готовым Ездрами. Ну не выкидывать же их на улицу. Да и где в те библейские времена было взять улицы? Сколько я ни читал Закон и Пророков, ни одного упоминания за улицы я не встречал. Так что их взяли. Где одного Ездру кормить, там и двое других Ездр с голоду не помрут. А когда шла ежевековая перепись детей равви Шмуэля, их тоже считали за детей, но не шибко канонических. Ну, это были имена вполне приличные, а вот на детей, родившихся в последние три-пять сотен лет, имен в Танахе просто не хватало. Вы хочете песен, а их нет у меня.

И детей уже называли совсем дикими именами: Людовик, к примеру. Их вообще 18 штук насчитывалось. Диаспора, Гетто, Владилен, Сталина, Реконкиста, Консьюмеризм, Пархатый… Был один Холокост. Странный парнишка. А когда и девочка. Реб Шмуэль и так и так… Ну ничего! Никак расти не хотел. Не растет, и все тут! А налицо и прочий интерфейс был, вы не поверите, жутко изменчив. Миллион разных интерфейсов в одном ребенке! И номера на левой руке разные вытатуированы. Странный ребенок…

Ну, было несколько Жидовских Морд, уж больно красиво звучали. А нескольких детей без различия пола назвали Погромами. В память о событиях, посетивших наш Город в разные составные части его бытия на этой прекрасной земле… А последний Погром родился как раз в сейчас. И не вписать это событие, сами понимаете, в хронику текущих событий я не могу. Но об этом чуточку позжее. Вы уж потерпите. Мы столько терпели, что до очередного Погрома как-нибудь дотянем. И переживем. Ассирийцы ботинки чистят, а филистимляне вообще на пособия живут. В том числе и от народа Израилева. Вон оно как история складывается. У нас в Городе живет один филистимлянин. Как-нибудь потом. А сейчас…


Вот так вот плавно я от прошлого перешел к сегодняшнему бытию моего Города. (К чему я вам сказал «Вот так вот плавно»? А потому что – а литература?..) А именно – к походу городских христиан в Магистрат для разрешения вопроса о пребывании на площади Обрезания неведомого Осла и Шломо Грамотного, вошедшего с этим Ослом в конфликтные отношения.

И вот они пошли. «Мы длинной вереницей идем за Синей Птицей…» Не обращайте внимания, это кусочек моего детства забрел в мою старость, вспыхнул на мгновение в мозгу и потух в сгущающихся сумерках моей жизни… (По-моему, красиво. Чем-то напоминает стиль влюбленного телеграфиста конца девятнадцатого века). И шли они мимо винной лавки зубного врача Мордехая Вайнштейна. А скажите мне, какой честной христианин пройдет мимо винной лавки? Особливо если большинство из христиан – православные? Да при походе на судьбоносное для Города собрание? Нет, господа, ни у кого из вас рука не поднимется пройти мимо винной лавки. Лично я никогда мимо нее не прохожу. Раньше все пути мои куда-либо шли через винные лавки, продмаги, гастрономы, магазины смешанных товаров, ларьки, чепки, рюмочные и другие места общего пользования. А если таковых по пути куда-либо не намечалось, то я куда-либо и не шел. А зачем куда-либо идти, если по пути нет винных лавок, продмагов, гастрономов, магазинов смешанных товаров, ларьков, чепков, рюмочных и других мест общего пользования? А я тогда даже и православным не был. А уж когда стал, то в куда-либо, кроме винных лавок, продмагов, гастрономов, магазинов смешанных товаров, ларьков, чепков, рюмочных и других мест общего пользования, и вовсе не ходил.

И вот идут они слева направо картинки из церкви в Магистрат. И водка у них есть, и винишко какое-никакое для слабеньких христиан и для лакировки водочки – для сильных духом. И еврейское население Города, видя такое скопление христианского люда посреди своих кварталов, несколько обеспокоилось. Молодежь-то чисто инстинктивно, генетическим образом обеспокоилась. Ну, а старики типа Шломо Сироты обеспокоились на почве конкретной, собственноручной памяти. Потому что папашку, Шломо-старшего, убили сначала в Гранаде воины короля Фердинанда, потом его убили в Константинополе во время завоевания крестоносцами, потом порубила красная кавалерия, о чем былинники речистые утаили в ведении рассказа, ну и напоследок, но кто это может знать, утопили в Висле чертовы ляхи, в Днепре – запорожские казаки, а останки закопали в Бабьем Яру. Причем все это произошло еще до рождения Шломо Сироты, а мамашку его, Розалию Израилевну, попользовал второй взвод артиллерийского лейтенанта Василия Шумова при добитии врага в его собственном логове. Она как раз только вылезла из подвала некоей полячки Ванды (не Ванды Кобечинской, а просто Ванды), которая прятала ее от немцев за фамильное серебро, коим расплачивалась за укрытие и душевное тепло Розалия Израилевна. Но семя папашки Шломо в ее чреве таилось, устояло под напорами тугих выплесков артиллерийской спермы и хранилось веками, чтобы рассказать о том, что было, что сплыло. Как будто это кому-то интересно. Как будто есть в этом что-то необычное, что-то новенькое, что-то захватывающее, чтобы евреи поцокали языком, потрясли головами, понакручивали на указательный палец пейсы и сказали: «Спасибо, Шломо, ты нас очень рассмешил. Чисто Зингерталь! Не тот Зингерталь, который торгует на Греческой искусственной кошкой под норку, а тот Зингерталь, который „мой цыпочка, сыграй ты мне на скрипочка“ у Маркони». Нет, не скажут этого евреи. То ли потому, что Зингерталь давно умер, то ли потому, что Зингерталь еще не родился, и вообще кто такой этот Зингерталь, – но не скажут этого ничего евреи. Потому что ничего необычного, экстраординарного в этом нет. И если каждый еврей будет носиться по Городу со своей памятью, то стоном наполнится вся Земля и не останется в ней места для еврейской радости и еврейского смеха. А какой еврей без смеха? Никакой. Как и еврей без печали – тоже никакой. Так что, господа мои хорошие, смейтесь со мной, когда я плачу, и плачьте со мной, когда я смеюсь.

17