Все замолчали. А как не замолчать? Когда говорит Гутен Моргенович де Сааведра, пушки молчат. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые. А если не разговорчивые, то пишущие. Вот все и молчали. И христиане, за которых уже все сказал Гутен Моргенович, и евреи, потому что и Троцкого, и Михоэлса уже убили. И тогда за евреев пришлось отдуваться тому же Гутен Моргеновичу де Сааведре. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые.
– Так бы сразу и сказали, – отдулся за евреев Гутен Моргенович.
– А вы об этом спросили? – спросил он со стороны христиан. – Нет. Не спросили, – ответил он с еврейской стороны, чтобы не подумали, что евреи народ лживый и им бы лишь пограбить, шейлокам проклятым.
– Ну вот, – успокоенно сказала христианская половина де Сааведры, – ребята, покажите.
И ребята показали. Они отверзли сумки, саквояжи, вещмешки, внутренние карманы чуек, армяков, пиджаков и фраков. И всюду была водка и зелено вино. И еврейская сторона была враз умиротворена. Ибо с таким количеством водки и зелена вина на погромы не ходят. И окончательно добили евреев, предъявив кассовые чеки винной лавки зубного врача Мордехая Вайнштейна.
Так закончился сейчасный погром, о котором я вам давеча намекал прямым текстом.
И евреи поняли, что если их сидение в синагоге не привело к ощутимым результатам (и к неощутимым тоже), то надо дать возможность и христианам поразмыслить над проблемой. Среди них тоже встречаются умные люди. Говорят, был такой Сахаров, очень, говорят, был умный человек. А почему умный? А потому что женился на еврейке. Вот!
Ну, две общины в знак примирения присели на часок на площади Обрезания, чтобы смыть горечь недоразумения, возникшего по недоразумению, и к вящей славе Божьей не приведшего. Слава Богу.
И над площадью Обрезания взорвалось ликующее «Лехайм!».
А поутру они проснулись. Не то чтобы совсем никак и на площади. Нет. А у себя по домам. Но в смутном ощущении, что что-то сделано не совсем так, не так, как хотелось. А некоторые решили, что не то чтобы не совсем так, а скорее совсем не так. Причем этих некоторых было значительно больше тех, которые «не совсем». Как среди евреев, так и среди неевреев. Первые не очень понимали, как можно напиваться посреди площади Обрезания, а вторые – как можно ТАК напиваться посреди площади Обрезания. Причем и те и другие не помнили, по какой причине весь город ТАК напился посреди площади Обрезания. А раз так, то поутру весь Город стал стекаться к площади Обрезания, чтобы попытаться обрести первопричину всегородского пьянства накануне на площади Обрезания.
Я полагаю, мой читатель, тебя уже давно интересует, почему центральная площадь Города носит столь многозначащее название, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох, свойственный людям с некоторыми литературными наклонностями, которые в первом акте вешают на стену ружье, чтобы зритель и читатель мучились, в кого это поганое ружье выстрелит в третьем. Сам бы я не стал заморачиваться подобными мыслями, так как дал это название просто так, по наитию, о чем и сказал девице Ирке Бунжурне, которая однажды позвонила мне в 3.17 ночи с вопросом, что я делаю. После чего наступила пауза, а потом всхлип, перешедший в слова:
– И чеши отсюда. И джинсы свои забери. А рубашка твоя выстиранная в ванной сохнет. Ничего, на улице тепло. Обсохнет… Михал Федорович, какой сакральный смысл заключается в названии «площадь Обрезания»? И нельзя ли применить это обряд к отдельным русским людям? Иди-иди… А это не мое дело куда… Туда, где оставил майки… Да, Михаил Федорович, а каким ножом делают обрезание? И в каком месте? Под корешок? Или можно немного оставить?.. Я тебе, что сказала, гад?… Иди-иди… А вот сейчас!..
И опять раздался всхлип. Но очень уж решительный. С прямой скрытой угрозой.
– Стой, детка! Ни в коем случае не под корешок! Это тебе не елочка. А то с чем он к тебе вернется в очередной раз? С осиротевшими джинсами? Так что пусть идет… Он недостоин обрезания! Раз он такой!.. Нам на него наплевать!.. – поднялся я до высокого пафоса, с которым в кино «Александр Невский» хор сзывал русский народ на Ледовое побоище, пафоса Михаила Юрьевича, призывающего русский народ умереть под Москвой, к вам обращаюсь я, друзья мои, и так далее. Вплоть до мобилизации куда-нибудь против кого-нибудь. А напоследок я перешел на патетический визг:
– Гони его! Мы нам другого найдем!
И услышал в ответ тихий всхлип:
– А я не хочу другого…
Ну что ты будешь делать!.. Я от этой чувихи сойду с ума… От этих сумасшедших перепадов. И почему-то каждый раз это происходит у нее в 3.17 ночи. И каждый раз она будет звонить мне с каким-нибудь идиотским вопросом, на который я буду так же идиотски отвечать, зная, что через пять минут он, сучара, как бы случайно проведет пальцем по ее позвоночнику, а утром эта дуррррра в очередной раз побежит покупать очередные майки. Потому что предыдущие «украли в спортзале, унесло течением реки Серебрянки во время сплава, застряли в пробке, попали под электричку „Москва – Можайск“, сгорели на торфяниках, уехали по обмену в Колумбийский университет, стали нелегалами СВР в Капо-де-Верде…».
Этим дело бы и закончилось. Если бы я сам не задумался, почему я, ни секунды не колеблясь, назвал центральную площадь Иркиной квартиры «площадью Обрезания». Ведь что-то же должно было щелкнуть в моей седой голове, чтобы это название откуда-то появилось, прилепилось намертво, чтобы я и другие жители Города восприняли его как абсолютно органичное и не задавались вопросом почему. А почему небо – небо, мадам Пеперштейн – мадам Пеперштейн, а портной Гурвиц, совсем наоборот, – Гурвиц. А когда неумеренный в своих мудрствованиях горожанин уж очень особо допытывался, почему площадь Обрезания – площадь Обрезания и вышеприведенные доводы разума на него не действовали, то тогда звали на помощь равви Шмуэля, и тот, внимательно выслушав вопрос, опускал очи долу (или у евреев это как-то по-другому звучит?), потом поднимал их горе (или у евреев это как-то по-другому звучит?) и только потом устремлял их в душу проезжего зануды и отвечал вопросом на вопрос (именно так это и звучит у евреев):