Город на воде, хлебе и облаках - Страница 52


К оглавлению

52

– И вот для этих мемуаров вы притащили этого сильно пожилого араба, турка, перса на площадь Обрезания, в то время как?!. – почти спокойно спросил этих арабских Кастора и Поллукса Гутен Моргенович де Сааведра.

– Нет, не для этих мемуаров, а для того, чтобы он, вкусив памяти своей молодости, дал совет, как очистить священную площадь трех религий от скверны Осла и Шломо Грамотного, да побрейте же вы его наконец! – И садовник Абубакар Фаттах опять мотнул головой для подтверждения слов. Но мотнул менее сдержанно. Так что от ветра Гутен Моргеновича де Сааведру сбило с ног прямо на надгробие крайних плотей Кемаля уль Ислами (а именно так звали старичка, и был он по должности и по сути имамом арабского квартала) и Маймонида по прозвищу Рамбам. Он упал, но не разбился. А сделал вид, что вот это – то самое оно, на котором он, Гутен Моргенович де Сааведра, мечтал полежать, но за делами все было как-то недосуг.

К тому же головным ветром сдуло и одного из прусских шпионов, который на сей раз выглядел коробейником, только что вышедшим из высокой ржи. И они с Гутен Моргеновичем прямо на могилах крайней плоти двух народов заключили сделку о поставке в Город из Москвы двух вагонов тополиного пуха. Ибо в Городе с недавних пор ощущался дефицит аллергии.

Между тем мусульманский старичок, отвопив свое, замолчал. А почему замолчал, неизвестно, потому что молчание в Городе перевести было некому. Не было у нас в Городе знатоков языка молчания. Вот почтить память минутой молчания – это любой человек. Еврей, араб, перс, турок и даже русский – с превеликим удовольствием! Был бы покойник… А тут покойника нет, а старичок молчит. И жителям это невдомек. Его не для того звали, чтобы он молчал. А чтобы решил, как быть, я уже устал говорить с чем. И в народе начал нарастать гнев. И старичка запросто могли побить камнями. Которые вот они – прямо под ногами. Как на Красной площади. Потому что гнев! Потому что сколько же можно?! Потому что для чего звали?! И вот уже руки потянулись к оружию еврейского пролетариата, но тут Мордехай Вайнштейн заметил, что старичок вовсе не молчит! Просто слова его путаются в бороде, скитаются в ее завитках и, не найдя выхода на свободу, бессмысленно умирают от безысходности в прямом смысле этого слова. И тогда он раздвинул бороду, и слова с облегчением вырвались на свободу. И их тут же стал переводить поэт Муслим Фаттах. С выражением и придыханием:

– И-и-иль, Аллах! Во имя Тебя, Милостивого, Милосердного, что я хотел сказать?.. И где я, Ал-л-ла иль Ал-л-ла, нахожусь… Да сгинут враги его и мои… И четвертая жена Хадиджа пусть тоже и-и-иль Аллах… А вот та, и-и-иль Алла, бисмила, беленька-а-а-а-а-а-ая, пусть не сгинет… Да благословят ее Пророки Мусса, Исса и Мохаммед, да святится имя Его, да пребудет слава Твоя… Хлеб наш насущный дай нам днесь…

На этих словах отец Ипохондрий грохнулся на колени вместе с христианским населением. И с мыслью о свершившемся чуде, но это было временное помешательство имама Керима уль Ислами, и он тут же вернулся к привычному:

– Алла и-и-и-иль Алла!..




И так далее. И всех уже притомил. И опять руки потянулись к… Братья Фаттахи, уловив народное недовольство и памятуя братьев Маккавеев, решили, что гнев евреев страшнее русского бунта, бессмысленного, беспощадного, за которым тоже не надо далеко ходить, вон Алеха Петров уже отложил в сторону баян, заткнули имаму маленький, но громкоголосый рот, прислушались к прорывающемуся сквозь бороду бормотанию, и поэт перевел:

– В пятницу после праздничной молитвы исламский мир Города сообщит свое решение. Именем Аллаха!

После чего имама, закутанного в бороду от легкого ветерка, подувшего с городской свалки отбросов прошлого, оттащили в арабский квартал.

(Убейте меня, если я знаю, что такое «отбросы прошлого», но как красиво звучит!.. А я, милостивые мои государи, как вы могли убедиться, истинный адепт изящной словесности. Красота – это все, в смысле!.. Закончите мысль, пожалуйста, а то тут ко мне пришли. Не перепутайте, ради Бога: ко мне, а не за мной. И кто бы вы думали, ко мне пришли?..)

Девица Ирка Бунжурна ко мне пришли. И я уже не очень хорошо представляю себе, откуда явилось это горе: из собственноручно нарисованной картинки или со съемной квартиры, в которой она осталась одна-одинешенька после изгнания спутника жизни, вечно теряющего свои майки.

Скорее всего, все-таки из картинки, потому что Шломо Грамотный как-то потерянно оглядывался. Почему я говорю «потерянно»? А потому что вид у него был потерянный, а это означает, что не ясно, кто кого потерял: он или его! Вот такая вот экзистенция, вот такое вот курикулум вите. (Это еще что такое? Несут меня кони…)

– Михаил Федорович, нет, спасибо, я завтракала… Как чем?.. Ну, кофе с этими… печенюшками…

– И сколько было печенюшек?

– Ну что вы, в самом деле, – что я, считала?..

– А если честно?..

– Если честно, то я бы съела омлет…

– С помидорами?

– С помидорами.

– С вымоченным в молоке хлебом?

– И с копченым окороком.

– Ты же не ешь копченый окорок.

– Ну, Михаил Федорович, что вы цепляетесь за мелочи? Вчера я не ела, а сегодня у меня разгрузочный день.

– Это ты называешь разгрузочным днем? – задал я ей вопрос, разбивая яйца, нарезая помидоры, хлеб и окорок.

– Да. Называю. Я разгружаюсь от диеты. Яиц, пожалуйста, пять штук… И окорока тоже еще пять кусочков. А помидоры небось израильские?

52