Пиня (а его все звали «Пиня», а не «Пинхус», потому что на Пинхуса он ну никак не тянул) появился в нашем Городе сразу же после первого года Хиджры, когда араб Мохаммед из Мекки пришел в Медину, как будто его в Медине просто заждались ждать. И был этот Мохаммед арабом поэтического сложения ума и даже выпустил ограниченным тиражом неплохую книгу стихов по мотивам нашей Книги, где достаточно вольно трактовал Закон и Пророков. Но никто из наших особо не протестовал, потому что поэт – он и есть поэт и недостойно одному поэту клеймить другого поэта, потому что – корпоративная этика. И каждому поэту Господь наш Всемогущий дал частицу себя, и каждый поэт и есть эта самая частица Господа, одно из слов Его, одно из Его дыханий. Но Мохаммед возревновал еврейских поэтов к Господу и вырезал их в Медине всех до единого 16 июля 622 года. И этим единым был Пиня Гогенцоллерн, который в это время мотался по всему миру с чтением своей поэмы «Песня песней» В истории народов такой процесс по случаю ревности был зафиксирован в Книге вскорости после Сотворения мира, и Мохаммед просто повторил историю с Каином и Авелем. А потом, много позже, 12 августа 1952 года были казнены другим поэтом 13 еврейских поэтов. С сыном одного из них, Додиком Маркишем, я был однажды рукопожатным. Сейчас он живет на своей родине (Шма Исроэл!) и тоже поэт. Но по прозаической части.
И когда Пиня Гогенцоллерн узнал об этом событии, то посчитал своим долгом обратиться в городской Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. Зафиксировав таким образом традицию убийства поэтами разных национальностей поэтов еврейской национальности. Что касается улицы Спящих красавиц – это отдельная история, и я ее доведу до вашего сведения, если дойдут руки и если я вспомню об этом. Ох! (Это девица Ирка Бунжурна ткнула меня острым пальцем в ребро, но промахнулась. Попав в то ребро, из которого она и была изготовлена, со словами «Вспомните! Обязательно вспомните! Я вам напомню!».)
Так что со временем, господа, со временем…
И Пиня отправился в Магистрат с прошением о переименовании улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов. И тут возник казус. Пиня написал прошение на арамейском языке! Языке, в нашем Городе малоизвестном – в смысле того, что его знало мало обитателей, а точнее, один горожанин – Пиня Гогенцоллерн. Более того, оно было написано стихами! В стилистике первого года хиджры. Которые, даже если бы кто в Городе и знал арамейский язык, никто не признал бы стихами.
А уж за прошение в казенное учреждение – тем более. Волосы дыбом! И только один человек в Городе по внешнему виду прошения определил, что это стихи. И был этот человек поэтом. И жил в арабском квартале Города, и звали его Муслим Фаттах. Именно ему в прежних строках своей книги я отвел роль будущего автора поэмы о возможной любви Осла.
К кому-нибудь. А то как же без любви, Михаил Федорович? (Это не я задал вопрос. А сами понимаете кто… Горе мое…). Так вот этот Муслим Фаттах пошел пешком к Пине Гогенцоллерну, чтобы засвидетельствовать свое почтение. И удивление от того, что после Мохаммеда и его последователей кто-то из поэтов остался жив. А заодно и попытаться узнать, чего Пиня хотел от Магистрата, потому что там уже начали гневаться, и по достижении гневом критической точки Пиня вполне смог бы пополнить список убитых поэтов. Потому что им было обидно, что они не знают арамейского языка. И более того, не знают, что этот язык – арамейский. А Пиня был в расстроенных чувствах из-за того, что его сын Шломо начал погуливать еще до бармицве (совершеннолетия, 13 лет), в папаньку пошел, что уж ни в какие ворота, и в городе поговаривали, что дочка мадам Пеперштейн имеет к нему какое-то отношение. Раз самого Пеперштейна никто в глаза не видел. Хотя другая партия исследователей происхождения пеперштейновской дочки считала, что к ней большее отношение имеет Аарон Шпигель, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик, во время прогулок к старому замку. Хотя все было не совсем так, точнее совсем не так.
Так вот, Пиня печалился по поводу Шломо, хотя кто как не Пиня не мог не знать, в кого мог пойти сын автора «Песни песней». Не могший даже сосчитать своих наложниц. Да потому что к Пине толпами ходили городские папаши и мамаши на предмет выяснения! А как выяснить, кто кто, когда у Шломо всегда было алиби. Когда зубной врач Мордехай Вайнштейн хотел переломать ему ноги и еще кое-что по поводу своей дочки Руфи на Никитском бульваре, что уже чересчур, приходил околоточный надзиратель Василий Швайко с тем же желанием, ибо в то же самое время он видел Шломо со своей сестрой Ксенией Ивановной на сеновале (и где они, Шломо и Ксения Ивановна, нашли в нашем Городе сеновал?.. Город – он на то и город, что в нем нет сеновалов, где по стариной русской традиции совершалось большинство добрачных соитий, – но вот нашли же!). И уже после них являлся какой-нибудь Ровшан Али Рахмон из арабского квартала насчет его четвертой жены, к которой он только собирался взойти на брачное ложе – и видел молодого еврея, который с этого ложа только-только сошел. И каждый раз у Шломо, когда ему кто-нибудь из горожан собирался переломать ноги и еще кое-что, что уже чересчур, находилось алиби. Так что кое-что оставалось непереломанным и было причиной тайных воздыханий многих городских девиц и тайных завистей молодых городских еврейцев.
И вот Пиня сидел и печалился. Он подозревал, что рано или поздно Шломо таки застукают и таки переломают кое-что, и прервется род Гогенцоллернов. Хотя печалился он напрасно, так как в своей поэме «Песня песней» сам признавался, что жен у него было пятьсот и наложниц без числа и считать, что все они были бесплодны, было бы нарушением теории вероятностей, которая наука и против которой не попрешь. Да и бесчисленные Гогенцоллерны в рассеянии по королевским домам Европы являлись доказательством, что стенания Пини о прерывании рода были некоторым образом беспочвенными.