Город на воде, хлебе и облаках - Страница 33


К оглавлению

33

Так что Пиня вполне мог выпить и в воскресенье. Тем более что праздник. День Победы. Ровно в 2524 году Юдифь отрубила голову Олоферну мечом, который ей и передал Пиня Гогенцоллерн, и все филистимляне превратились в рабов. А раз Пиня мог выпить, то он и выпил. И обрел ясность мысли:

– Посмотрите за окно. Не за то, что справа, а за то, что слева. И что вы там видите? Ничего. Впрочем, как и за тем окном, что справа. Но! Спрашиваю я вас: чем отличается «ничего» за левым окном от «ничего» за правым? А тем, что за левым окном «ничего» – вот солнце зашло, и наступила ночь. И все кошки серы. И не только кошки. Но и Ослы! И кровиночка моя, Шломо Грамотный, тоже скрылся в ночном тумане, как милая Одесса. И не найти нам его вместе с Ослом, пока за правым окном не взойдет солнце. И скроется тьма! А утро, как говорят, вечера мудренее. Открываются винные лавки, и все такое…

Потрясенное тысячелетней мудростью Пини, городское христианство допило скудные остатки – потому что откуда ж взяться нескудным, если ее, родимую, кушать с утра, – и порешило с утра спустить вопрос в арабский квартал. Потому как у всех остальных рабочий день. А арабы в лице своей конфессиональной принадлежности к исламу – единственная община в Городе, которая еще не участвовала в определении участи Осла без определенного места жительства и ослоборца Шломо Гогенцоллерна по прозвищу Грамотный. И все разошлись. Только паненка Ванда осталась коротать ночь на площади Обрезания, чтобы скрасить Шломо ожидание рассвета. Порывалась также остаться на площади Обрезания Ксения Ивановна, сестра Василия Акимовича Швайко, чтобы приглядывать за Вандкой, желающей скрасить Шломо ожидание рассвета, но Василий Акимович это желание пресек.

И пока ночь гуляет по моему Городу, а его обитатели спят по своим жилищам, дарованным им Господом нашим, да пребудет Он вечно с народом моим, а если мы и ропщем иногда на Тебя, Господи, то Ты уж не обижайся на нас. Мы слабые, даже когда мы сильные, и не всегда можем выдержать испытания, которые Ты нам посылаешь. Ты, конечно, извини, но иногда я Тебя не понимаю, да и не могу понять, ибо нельзя четырьмя правилами арифметики объяснить матричное исчисление. То есть объяснить, наверное, можно. Но понять!.. Вы извините!

Но вот каким таким макаром сапожник Моше Лукич Риббентроп докатился до того, что русские алкаши держали его за своего, а многие даже завидовали стойкости его пред алкоголем, и когда весь наличествующий в Городе русский народ выпадал в осадок, то честь его сохранял Моше Лукич Риббентроп, который выпадал в осадок последним. И надо сказать, что отчество «Лукич» было не совсем его. То есть совсем не его. Да и «Риббентроп» – нельзя сказать, чтобы это была такая фамилия для еврея, с которой было бы не стыдно в свет выйти. Но постольку-поскольку Моше Лукич в свет не выходил, то и стыдиться было нечего. Лукичом его прозвали потому, что он лысиной был похож на Ленина, а кто это такой, вам знать необязательно. А Риббентропом его нарек адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, когда Моше Лукич принес налоговую декларацию, что в прошлом налоговом году он прибил две набойки на сандалии Шеры, дочери портного Гурвица, и поменял подметку левого сапожка мадам Пеперштейн, жены реб Пеперштейна, которого никто никогда не видел. Потому что историю его я еще не придумал. Прочитав декларацию, адмирал поднял на сапожника строгие глаза и спросил:

– Это все?..

Шломо Лукич потупил взор. И Аверкий Гундосович потупил взор. И оба взора уперлись в ботфорты адмирала, которые Моше Лукич собственноручно сработал аккурат к Новому году. И у обоих перед потупленными взорами проплыли туфли, башмаки, ботинки, сапожки, опорки от Гуччи, мокасины от Гальяно, которые одним молотком да долотом сбил-сколотил расторопный еврейский мужик Моше Лукич для жителей Города. И что никак не соответствовало годовому доходу в 2 рубля 37 копеек. И адмирал поднял временно потупленный взор и ничего не сказал, а только посмотрел с укоризною. И тогда Моше Лукич горестно вздохнул. Вы бы тоже вздыхали горестно, если бы были евреем и на вас смотрел с укоризной начальник городского Магистрата. Вы бы враз поняли, что быть евреем не беда, а – вина. А после горестного вздоха Моше Лукич вторично горестно вздохнул, достал из нагрудного кармана сложенный вдвое лист бумаги, протянул его Аверкию Гундосовичу и деликатно отвернулся. Желтов-Иорданский развернул листок и прочел: «Тор secret. Дополнительное соглашение: остальное – пополам. Моше Лукич Розенклотц». Адмирал восхитился и воскликнул:

– Ну ты, Моше Лукич, прямо Риббентроп!

И все! Моше Лукич Розенклотц для народа умер. На свет появился Моше Лукич Риббентроп. И паспорт пришлось поменять.

А как он стал пить – это история особая. Давняя. В книгах иудейских не описанная, на скрижалях Израилевых не запечатленная, гуслярами самарийскими не спетая, а рожденная в самой глубине народа моего, в памяти моей генетической, а более ни в чьей. Иначе вся история человечества пошла бы по-другому. А так все можно свалить на больное воображение автора, подхлестываемое картинкой Ирки Бунжурны, которая только что в 5 утра спросонок вышла в Сеть, перепутав ее с туалетом. Но не об этом речь. Ирка спит. А я увидел историю, из которой станет ясно, как Моше, в девичестве Розенклотц, стал пить-попивать и сделался сапожником, хотя до того занимался разведением голубей.

История пианства Моше Лукича Розенклотца (Риббентропа)

Как-то в одно из солнечных утр в самом начале начал Моше Лукич поднялся из-под крыши дома своего на крышу того же дома своего и выпустил одного голубя, которого он и развел из яичка, которое принес ему Господь. А кто еще, если в округе голубей, не говоря уж о евреях, не водилось. Да и округа тоже была так себе. 3×5 с пальмой посредине. Во всяком случае, Моше Розенклотц до этого голубей никогда в жизни не видел и слышать о них ни от кого не слышал. А от кого он мог слышать, если в округе никого, кроме Моше и голубя, не было? И вообще Моше считал, что его звали Адамом. А кто звал, он понятия не имел.

33